Стильное, колоритное, но слегка скомканное кино Валерия Тодоровского о запретной любви в охваченной эпидемией Одессе 1970-го.
Московский журналист Борис (Евгений Цыганов) с сыном Валериком (Степан Середа) приезжает в Одессу к родственникам жены: уважаемому всеми товарищу Григорию Иосифовичу Давыдову (Леонид Ярмольник в своей лучшей роли за долгие годы), его жене Раисе (Ирина Розанова) и их двум дочерям — бунтарке Мире (Евгения Брик) и излишне правильной Лоре (Ксения Раппопорт), задушившей мужа и дочь своей гиперопекой. Жена Бориса, впрочем, приехать не успевает — в городе объявляется эпидемия холеры, и въезд (как и выезд) в Одессу запрещают. От семейных раздоров Давыдовых Борис пытается спрятаться у соседей Жориков, чья дочь-подросток Ирка (Вероника Устимова) не скрывает интереса к заезжему, ухоженному и «всему такому импортному» москвичу.
Валерий Тодоровский продолжает победное шествие по кулуарам истории — причём, за исключением выпадающего (и по качеству тоже) «Большого», строго по хронологии. От скованных одной цепью, но по-особому протестных 50-х в «Стилягах» — к «Оттепели» 60-х, от неё — к застойным 70-м. В холерную Одессу, куда уже не въехать и откуда, что хуже, не уехать: идеальная синекдоха всей страны, законсервированной за железным занавесом.
Не зря Тодоровский рифмует невозможность выбраться из города с попытками сразу двух героев уехать из страны: журналист «Известий» Борис (как всегда, аскетичный в эмоциях Цыганов) должен отправиться в командировку в ФРГ, а стервозная Мира назло всем собралась эмигрировать в Израиль. Все планы их, правда, нарушит холера, заставит вариться в семейном бульоне любви и разногласий, где тяга к свободе быстро обретёт антисоветское измерение, а поиски себя обязательно обернутся какой-нибудь перверсией: то взрослая женщина решит приоткрыть перед маленьким Валеркой завесу сексуальности, то внезапно вспыхнет запретная страсть между Борисом и пятнадцатилетней Иркой. Последнее — не самое, может, оригинальное, но болезненно убедительное возвращение к извечной русской теме поисков того-не-знаю-чего, там-не-знаю-где. Морально ложный, явно ни к чему хорошему не ведущий, но понятный в целом импульс: «С ней я живой», — вяло мямлит Борис в ответ непонимающим людям. Оно, может, и так, но быть живым в консервной банке — это, простите, нарушение ГОСТа.
Всё это, впрочем, частности, а «Одесса» не про них. Всегда точный в названиях Тодоровский снимает кино о пространстве в целом, застрявшем во времени приморском городе с его узнаваемым, почти стереотипным прононсом, белыми колоннадами и рассохшимися террасами. Режиссёр-стилизатор, он точно чувствует эпоху и, отказавшись от эпатажных ракурсов «Стиляг» и подвижности «Оттепели», снимает кино преимущественно со штатива, грузными, стоическими кадрами. В сложной геометрии квартир он обрамляет героев оконными рамами и дверными проёмами, фиксируя и без того не покидающее фильм чувство спёртости. Тодоровской «тесноте» не нужны крупные планы и страдальческие нотки — напротив, герои тут постоянно острят, и само кино, помимо прочего, очень смешное, а его меланхолия до поры до времени неочевидна, хоть и абсолютно системна.
Если в «Стилягах» режиссёр отдавал дань уважения советским музыкальным комедиям а-ля «Весёлые ребята» пополам с классическими мюзиклами MGM, то «Одесса» ближе к послеоттепельным мелодрамам (что совершенно логично), в которых тоже всегда хватало и теплоты, и простой человеческой боли. Отчасти, совсем чуть-чуть, он делает реверанс в сторону ранней провинциальной поэзии Киры Муратовой, которая где-то в центре холерного города как раз трудилась над своими «Долгими проводами». Если же взглянуть поближе, то «Одесса» — это такой постмамблкорный Ноа Баумбак, «Истории семьи Майровиц», помноженные на советский колорит (но не на национальный, он как раз тот же самый).
В сравнении с пресловутым Баумбаком, к слову, обнаруживается главная болезнь «Одессы» — пока «История семьи Майровиц», выводя магистральный сюжет, собирала всю семью вокруг бестолкового больного отца, Тодоровский, напротив, разделяет своих анекдотических героев и к финалу фокусируется практически целиком на линии Бориса и его любви-нелюбви с Иркой. Линии важной, но на фоне всех колоритных передряг и семейных раздоров не самой интересной. Возможно, всё дело в перспективе: заставший 70-й год и одесскую холеру совсем ребёнком Тодоровский больше прочих героев ассоциирует себя с Валеркой — отсюда и наивный романтизм, и одержимость маленькими радостями, и финальный аккорд, в котором детская экспрессия внезапно оказывается убедительнее разжёванных Ярмольником моралей. Но «детский взгляд» тут конфликтует с как бы «объективностью» истории, и переход от общего к личному ощущается по меньшей мере скомканным. В этом «Одесса» тоже напоминает «Стиляг» — и там, и там портрет эпохи интереснее происходящей в ней истории. Получается почти что идейный сиквел — противоположный по стилистике, но намечающий ровно те же проблемы: в герое Цыганова, например, легко углядеть отголоски потерявшего свободу дипломата Фреда, а Ярмольник тут всё так же боится КГБ. Ну хоть чемодан у входа не держит — выходит, прогресс всё же есть.