В преддверии отечественной премьеры вспоминаем историю великого киноэксперимента Годара – одного из самых главных и авангардных фильмов ХХ века, грандиозной истории любви и предательства.
Мало о каком фильме говорят с таким революционным рвением, как о «На последнем дыхании» Годара. Вспоминают его дерзкий стиль и молодёжное неистовство, обновлённый киноязык и деление истории кино на «до» и «после», возвещённое директором французской синематеки Анри Ланглуа. Годар, ещё вчерашний студент, вместо изучения антропологии в университетских стенах своей alma mater выбрал парижскую синематеку. Он до дыр засматривал голливудские нуары и триллеры, симпатизируя, как и его коллеги-нововолнисты (Трюффо, Ромер), американской культуре – что само по себе было интересным жестом в голлистской Франции, которая стремилась укрепить национальные интересы и вернуть стране самоуважение.
«На последнем дыхании», выдающийся дебют 29-летнего Годара, оказался переизобретённым велосипедом кинематографа. Составные части фильма почти целиком «привезены» из Америки. Это и антигерой Мишель Пуакар – щёголь и бунтарь без причины, подражающий Хамфри Богарту с неизменной сигаретой в зубах и широкополой шляпой. Это и сюжет, во многом собранный на ходу: трагическая история любви и предательства, где роковая девушка из нуара и циничный гангстер – не столько живые персонажи, сколько иконические знаки – условности кинематографа и всякой экранной истории вообще (здесь уместно вспомнить цитату Годара о том, что для любого фильма нужны лишь пистолет и девушка).
Годаровский фильм собран из нескольких десятков американских нуаров, но он скорее саботирует жанр, нежели подражает ему. Подобно автомобильному вору Пуакару, Годар «похищает» нуар и гангстерскую поэтику – «На последнем дыхании» живёт и дышит обилием аллюзий, вежливых заимствований и бандитских расхищений. В Годаре уживаются кинематографический клептоман (в «Маленьком солдате» он похитит формулу шпионского фильма, в «Карабинерах» – военной драмы, в «Альфавиле» –– научной фантастики), завидный интеллектуал и самонадеянный панк, учтиво спрятанный в образе галантного мужчины в пиджаке.
По первому фильму Годара можно изучать социально-политический ландшафт Франции конца 50-х. Объединение кино и политики – чуть ли не залог любого годаровского фильма (которые спустя десять лет окончательно политизируются и превратятся в оружие левых интеллектуалов – неспроста режиссёр назовёт искусство «своего рода винтовкой»). Вместе с коллегами из Cahiers du Cinema Годар смёл опостылевшие культурные предписания; его фильм открыл 60-е – эпоху бунтарей, безнадёжных романтиков и анархистов, живших на острие и чувствовавших саму экзистенцию на последнем, что называется, дыхании. 26-летний Жан-Поль Бельмондо, на тот момент малоизвестный артист, в одно мгновение превратился в икону передовой молодёжи. Для кинематографа Мишель Пуакар – уголовник, легко и беззаботно движущийся по жизни, стал таким же воплощением контркультурного жеста, что и хипстер Нил Кэссиди в литературе, воспетый Алленом Гинзбергом как «денверский Адонис».
Худощавый гангстер Бельмондо очаровывает американскую журналистку Патрицию, сыгранную Джин Сиберг, в образцово-показательном дуэте, чья судьба предрекается законами жанра – как во всяком бульварном палпе. Убийство полицейского, кража дорогих машин, равно как и роковая связь с Патрицией – коварной и холодной femme fatale, обрекают афериста на смерть под ливнем пуль. И самое интересное, что Годар снимает не столько историю любви между мужчиной и женщиной, сколько историю любви между собой и кино, рассказывая о тех непостижимых опорно-двигательных механизмах, из которых складывается кинокадр: шляпа, сигарета в зубах, пистолет, полицейский, роковая женщина, смерть на мостовой – в Годаре почти нет эмоций, в нём и его задаче довлеет чистый интеллектуализм – аналитическая работа по разложению кино до первичного ядра.
В сущности, Годар сделал с движущимися картинками то же, что Уильям Берроуз с литературой, а кубисты – с живописью. Если для Пикассо и Брака куб – условие существования живописи и её образов, то для Годара взрезание кадра – условие всякого кинопроцесса, которое в самой динамике и монтажном членении даёт неповторимый кинематографический эффект. «На последнем дыхании» не движется, а скачет благодаря рваному монтажу – такую логику предполагал сам мир, порвавший с большими нарративами и определенностью будущего. Единственное, что было в избытке у Годара и его современников, – небывалое чувство свободы, а вместе с ней желание обратить теорию в практику. Вслед за жизнью освобождался сам язык, а Годар, вооружившись мизерным бюджетом и оператором Раулем Кутаром, принялся за эмансипацию языка кино. Нарезка короткими кадрами, новаторское вспарывание целлулоидной картинки – о джампкатах Годара можно говорить бесконечно, и даже о том, что его монтаж из техники превратился в язык: в эру тик-тока и быстрых видео, кажется, именно Годар должен считаться её прародителем.
«На последнем дыхании» не только освободил кино и заново запустил поезд Люмьеров – он в том числе разгрузил кино от излишеств. Из двух с половиной часов хронометража фильму пришлось пожертвовать целым часом – на этот счёт существует две версии, в первой на сокращениях настоял продюсер, во второй – режиссёр Жан-Пьер Мелвиль, сыгравший эпизодическую роль писателя. Так, будто бы по заветам микеланджеловской техники, Годар, как скульптор, отсёк всё лишнее и оставил фильм столь резким и неожиданно динамичным. Отношение к кино как к жизни, из которой вырезали всё лишнее, – этот годаровский троп можно принять как сознательное следование Хичкоку, у которого нет простой жизни, пресловутого реализма – в его экранных сюжетах присутствует лишь жизнь, достойная кинокамеры. Годар понимает это буквально: его герои существуют ровно столько, сколько длится фильм, и по неизбежности умирают к финальным титрам.
Немудрено, что баловень судьбы Пуакар превращается в жертву – он умирает на Монпарнасе, финальной точке своего маршрута жизни, предзаданного семантическим полем кинематографа и жанров. Причем умирает дважды: как жертва предательства Патриции (что позволяет считывать в фильме жанровый код любовной драмы) и как разыскиваемый преступник (в соответствии с конвенциями гангстерского фильма). Лента движется к концу, а Бельмондо – к смерти почти с циркадным ритмом; вечно живущим на экране кажется лишь Париж – город, которому Годар предоставил особую славу.
Дебютант работал исключительно по-партизански: душные павильоны старого кино сменились уличной фактурой, эпизоды сочинялись утром съёмочного дня, а после работы оператора Рауля Кутара, проезжавшего с камерой на инвалидной коляске, никто о статичной съёмке, кажется, уже не вспоминал. Дерзкий, панковский стиль Годара открыл новое измерение – камера Кутара врывалась в действительность, становясь соучастником событий, а мы – свидетелями драмы, разворачивающейся на столичных улицах и в съёмных квартирах. Непосредственная игра актёров-новичков, ориентация на cinema verite и естественное освещение – из творческих ограничений, как показывают примеры, рождаются переломные события в киноискусстве.
Годар собирал свой нуар-фильм на ходу, и в какой-то момент амбициозный замысел вышел из-под контроля и зажил своей жизнью – в этой странной комбинации кустарных методов, импровизации и творческого хулиганства. В хаосе языковой игры Годар достиг полноценного авангардистского жеста – он показал, что такое кино, через фактуру самого кино и жанров – и как использовать их силу, чтобы транслировать и переплавлять смыслы из низших в высшие.
«У нас всегда будет Париж» – известная фраза из «Касабланки», которую произнёс Хамфри Богарт, кумир заносчивого Пуакара, идеально прилагается к фильмографии Годара. У него действительно всегда будет Париж – сохранённый навеки в своём черно-белом оттиске, с коротко стриженой красавицей Сиберг и губастым плохишом Бельмондо.